Рубен Ишханян. Когда закрываю глаза

20 апреля, 2015 - 12:49

Здравствуй, мама. Плохие новости.
Герой погибнет. В начале повести.
И мне останутся. Его сомнения.

Земфира «Любовь как случайная смерть»

Люди живы — пока душа здорова. Я это поняла, когда оказалась в больнице и стала следить за умирающими. Со временем осознала, что смертельно больные принадлежат к категории «верующих в безысходность». Да, они хотят поверить в чудо, мечтают вернуться к прежней жизни, но не могут. Инга, первая, с кем я познакомилась, постоянно твердила: «Если бы вы имели веру с горчичное зерно и сказали смоковнице сей: исторгнись и пересадись в море, то она послушалась бы вас»[1]. Она пыталась верить, ждала возможной операции, но не дождалась. Состояние ее ухудшалось с каждым днем, было поздно что-то делать. Наступает момент, когда медицина становится бессильной. Врачи уже не внушают доверия. Оказывается, что все лекарства действуют до времени, пока ты веришь в свое спасение.

Я помню день, когда пришла в больницу за консультацией. Был конец января, снег еще не везде растаял, но местами уже образовались лужицы. В администрации меня встретила молодая девушка с пышными губами, орлиным носом и силиконовой грудью. Вначале жалеющим взглядом оценила мои старые сапоги и истрепанную дутую куртку ярко оранжевого цвета, а потом скривила рожицу, будто только что съела огромный кусочек самого кислого лимона в мире и чуть не поперхнулась. Мне захотелось даже предложить ей выпить воды, но я решила промолчать, мол — не мое дело. Только после этого она с пренебрежением спросила меня, зачем я здесь оказалась и, записав имя и фамилию, направила к молодому врачу-онкологу Ашоту Георгиевичу. Я поднялась на третий этаж, прошла через длинный коридор в самый конец. Он стоял у двери и взволнованно разговаривал с медсестрой. Увидев меня, попросил зайти и подождать его внутри. Я не возражала. В кабинете было тесно, еле умещался маленький стол, стул и длинная кушетка. По радио передавали жизнерадостный «Персидский марш» Иоганна Штрауса. Музыка была настолько веселой и бодрящей, что невольно смягчала все напряжение вокруг, и я не чувствовала, что происходит. Я слушала и смотрела на дымчато-белую овальную люстру. Казалось, она кружилась прямо надо мной, ярко сверкая под лучами солнца.

Врач не заставил себя ждать долго. Войдя, сразу присел, открыл тетрадь и, сквозь очки посмотрев на меня, стал записывать.

— Как вас зовут?

— Марина, — ответила я.

— А фамилия?

— Иванян.

— Сколько вам лет?

— Двадцать шесть.

— На что жалуетесь?

Я показала ему увеличение размеров лимфатических узлов на шее. Он сразу присел рядом, осмотрел меня, нажал большими пальцами слева и справа глубоко под подбородком, спросил:

— Чувствуете боль?

Я отрицательно покачала головой.

— Лучше, чтобы вы чувствовали, — вздохнул он. – Температура?

— Маленькая.

— Сколько?

— Тридцать семь и два, три. Но часто потею.

Ашот Георгиевич ничего не сказал, встал, подошел к окну, снял очки, вытер их, попросил извинения и закурил. Долго смотрел куда-то вдаль, кажется на солнце, спрятанное за облаками. А я не могла оторвать взгляда от его халата, окрашенного в цвет небесной лазури. Мы долго молчали. Я прослушала всю рекламу по радио, размышляя о том, что как только все пройдет — поеду в Арабские Эмираты. Я никогда не была заграницей, дальше СНГ никуда не выезжала, а хотела.

— Нужно сдать анализ на кровь, — еле слышно промолвил Ашот Георгиевич. — Надеюсь, мои опасения не оправдаются.

Я послушно сдала все анализы. Как ни желала оттянуть время получения данных, не получилось. Буквально через пару недель диагноз был у меня в руках. Сидя в старой однокомнатной квартире, которую арендовала на краю города, лишь бы жить отдельно от родителей и стать самостоятельной, я пила гранатовое вино и повторяла: «Лимфома, мою смерть зовут лимфома». Думала позвонить маме и сказать о болезни, но не смела. Так и не решилась. Сама не знала, что творится, и на самом ли деле это происходит со мной, не во сне ли все это привиделось… Не могла понять причину заболевания. Факторы, которые перечислял Ашот Георгиевич, были различными: от ионизирующего излучения до химических канцерогенов и неблагоприятных условий внешней среды. Но он объяснялся терминами, которые ничего общего не имели со мной. Я не принимала(воспринимала) происходящего. Все, что говорил врач — резало мне слух. Я была в панике. «Одни лимфомы имеют достаточно благополучный прогноз (выживаемость 10-20 лет), другие, ну… не очень. Не превышают одного года», — продолжал он. Мне это было не интересно, я ничего не слышала, в ушах звенело, жужжало, голоса и звуки перемешивались… Я слышала отчетливо «Персидский марш» Иоганна Штрауса. Она звучала как на старой пластинке: застревала посередине. Несколько нот повторялись вновь и вновь, пока музыка не начинала играть заново. Я была молода, у меня были планы, я не сознавала, что все так может разрушиться в одно мгновенье. «Какая-то бессмысленная болезнь», — повторяла я вся в слезах, а потом улыбалась, веря, что все пройдет. Мне не хватало смелости спросить у Ашота Георгиевича, есть ли шансы на излечение или, если нет, то, сколько осталось побыть еще на земле. У меня была одна истина — я твердо держалась за нее: все должно пройти. Готова была предпринять необходимые меры, чтобы скорее выздороветь. Когда прошло несколько дней, эмоции улеглись, сама я успокоилась, узнав, что мне осталось триста шестьдесят пять календарных дней. Может еще меньше. В больнице же я должна была пролежать, как сказали медсестры, больше полугода. Каждый из шести курсов химиотерапии, которые мне должны были назначить, длится пять дней. Между ними – три недели перерыва, чтобы восстановить кровь. По сути, я поняла, что мне отсюда больше не выбраться.

На следующий день я легла в больницу в полутрезвом состоянии. Ашот Георгиевич сердито посмотрел на меня, но ничего не сказал — просто попросил медсестру показать палату. Толстая дама в синем халате взяла меня за руку, как обычно воспитатели берут детей, отводя в детский сад. Только казалось, что ведут меня на смертную казнь! Я не хотела идти, отставала от нее, но она со всей силой тащила меня за собой. Сердце пульсировало часто, редко и, казалось, выпрыгнуло бы. Хотелось плакать, но я сдерживала слезы. «Все страдания от лукавого», — твердила моя бабушка. Царство ей небесное. Понимала, что главное — не падать духом, ни на секунду не позволять эмоциям овладеть (взять верх над) разумом. Проходя мимо палат, я глядела на них, стараясь понять, что происходит. В одной из них на кончике кровати сидел худощавый молодой человек – практически, мой сверстник: разница могла быть в два или три года, хотя он выглядел старше. Волосы у него поседели от пережитого стресса. Он был одет в полосатую майку и желтые трусы. На правом плече красовался цветок жизни, тайна которой до сих пор не раскрыта. Он глядел на спелый апельсин, как обычно смотрят на икону Божьей Матери: вдумчиво, сконцентрировав внимание на нем, что-то шепча. Потом достал из тумбочки карманный нож, выкинул лезвие и начал жадно чистить. Я почувствовала запах цитруса. Он заглушал вонь переполненных уток, лекарств и немытых тел. Это было отвратительно. Меня начало тошнить, голова закружилась, я сильнее схватилась за потные пальцы медсестры. Она строго посмотрела на меня. Единственное, что сказала, было: «Все будет хорошо, ты верь в это».

Медсестра оставила меня одну в палате, как только я туда зашла. (Как только я зашла в палату — медсестра оставила меня одну.) Вернее бросила меня, толкнула в эту камеру смертников сгнивать остаток дней. Стало безобразно на душе, но я не видела иного выхода, как остаться наедине и ждать, пока запустят углекислый газ.

Первым делом я положила свой маленький пакет на стол, разделась догола и легла на кровать. Плакала, думала, что жизнь остановилась, но часы почему-то продолжали идти. Все продолжалось, как и прежде. Во мне билось то же самое сердце, не переставала циркулировать кровь, почки не сдавались. Во всем этом было что-то неправильное, но я не могла понять, что именно. Меня клонило ко сну. Я закрывала глаза и сразу же открывала, не могла успокоиться. Чувствовала тяжесть в висках. Ощущала болезненную пустоту, будто кто-то выскреб меня изнутри, вытащил весь организм, оставив одни стенки, которые держались неизвестно на чем. Не было во мне и души — она покинула меня раньше, чем я могла это осознать. Предательски кинула, увидев в руках диагноз, написанный корявым женским почерком: лимфома. Лишь мысли ни на секунду не покидали меня: они продолжали подтрунивать надо мной. Мне было, что вспомнить и о чем задуматься. Сквозь слезы вдруг начинала безудержно и во всю мощь хохотать (Я начинала вдруг безудержно и во всю мощь хохотать сквозь слезы), припоминая свои глупые выходки. Теперь все выглядело глупо, даже то, из-за чего когда-то могла позволить себе страдать. Иногда же начинала мечтать о будущем, представляя его во всех деталях, надеясь, что чем тщательней буду визуализировать, тем появится большая возможность вернуть себе здоровье.

Моя палата оказалась самой светлой в больнице. Лучи солнца весь день освещали ее белые стены. Тут было белее белого. Иногда из-за белизны мне казалось, что я ослепла и ничего более не вижу. Тогда я ловлю какое-то черное пятно на полу или на потолке и слежу за ним, набравшись терпения. Тщательно, не моргая, стараясь не упустить ни единой детали, смотрю, как оно начинает ползать по белым стенам, временами исчезая и вновь появляясь. Оно уменьшается и увеличивается в размерах, превращается в образы известных мне насекомых: от паука до крошечных жучков. В этих жутких созданиях узнаю знакомые лица. Казалось, я должна была их забыть навсегда, но они оживают в памяти ли, наяву ли – не понимаю. Черное на белом – мои уроки музыки (как сильно я их ненавидела!) Толстая горбатая училка, старая дева, изливала всю накопившуюся злость на своих учеников. Кричала, орала, истерила, обзывала словами, половину которых придумывала на ходу, и смысл которых был понятен только ей. Но, одновременно с этим, признавалась, что сильно нас любила и нуждалась в каждом из нас. Говорила, что живет нами. Не забуду разбитые стекла в классной комнате. Голоса мальчишек, играющих в футбол, и стая стрижей, болеющая за них в воздухе, всегда мешали мне сосредоточиться. Вновь и вновь мысленно перебегаю по белым клавишам, иногда случайно задевая черные. Играю «Персидский марш» Штрауса на свой лад. Получается джазовая импровизация, которой бы позавидовал любой духовой оркестр. Я знаю — моя игра не понравилась бы лишь занудной Наталье Ивановне. Иногда, в минуту страшного озноба, она закрывала крышку на наших пальцах. Мы выработали рефлекс спасать себя от ударов, но порой не получалось — успевали отдернуть пальцы. И сейчас бы Так поступила, будь она рядом. Вспоминая резкую боль в костях, мои глаза каждый раз наполняются кровью. Я вижу белые стены через карминно-розовый прилив в зрачках. Больше нет черного. Перехожу на последний уровень великого делания. Все накаляется до ализаринового цвета. Становлюсь тварью бессловесной, не отдающей себе отчета в истинной природе происходящего или же того (в том), что должно произойти. Трансмутация не удается. Я в бешенстве бегу к окну, отворяю створки. Глубоко вздыхаю и всматриваюсь в светло-синее небо, в диск, владыку лучей, поднимающийся над горизонтом изо дня в день. Думаю: вот бы взлететь — да нет крыльев, и смелости не хватает.

На второй день моего «отдыха» в больнице, ровно в восемь утра, когда я еще продолжала спать, но уже с открытыми глазами, в палату без стука вошла она. Вернее — вкатилась. Девушка была невысокого роста. Выглядела как смерть, только в руках вместо косы держала катетер и какую-то книгу в кожаном переплете.

— Спокойно, спокойно…, — взмолилась она. – Я не заразная.

— А я не боюсь заразиться, я и так больна.

Незнакомка присела за стол и тихо вздохнула.

Она была очень юна, фактически — подросток. Природа, когда-то одарив ее красотой, сама потом и лишила ее. Еще остались следы от прежнего облика, но и они обещали исчезнуть. На лице у нее не было волос (На ее лице не было волос), оно было гладкое, как у куклы с оторванным париком. Снежная, бархатная, холодная пижама скрывала последние признаки пола. Большие синие глаза из-за болезни стали тусклыми, в них не было жизни. Меня прошиб лихорадочный озноб при виде ее, и одновременно пронеслась мысль, что даже в этом состоянии она не теряла привлекательности. Она растворялась в белизне моей комнаты, становясь бесполым существом. Несколько минут мне казалось, что вместо нее сидит он. Я знала его с детства, но никогда с ним не общалась. Он жил в соседнем дворе, учился в той же школе, в параллельном классе, но никогда не замечал меня. Они на самом деле были похожи. Такие же куклы, нацепившие на себя белые маски, ничего не выражающие.

— Отвернись, пожалуйста, — обратилась я к ней. – Мне нужно встать.

Она положила голову на стол, прикрылась руками.

— Так я ничего не вижу, — сказала она. – Когда оденешься, дай знать.

Я начала натягивать на себя халат.

— Как тебя зовут? – спросила я.

— Инга, а тебя?

— Марина. Сколько тебе лет?

— Восемнадцать исполнилось месяц назад. А тебе?

— Двадцать шесть.

— Ты старше…

— Видимо, да. Но не очень.

— На восемь лет.

— Да, считать умеешь. Я оделась, можешь открыть глаза. Что за книга у тебя в руках?

— Библия.

— Читаешь?

— Да.

— Ради чего?

— Ради своего же блага. Бог — Всемогущий, Он спасет.

— Заранее нужно было сберечь от болезни, а не после спасать. Если Бог когда-то был, то сейчас уже Его точно нет.

— Неправда, он всегда есть.

— Тогда почему мы здесь?

— Не знаю, но Бог дает мне надежду. Я каждый день встаю рано утром, читаю Ветхий Завет и молюсь, обращаясь к солнцу, к воде и ко всем остальным стихиям.

— И что? Помогает?

Инга ничего не сказала, обиженно посмотрела на меня. Я была язвительна, но другой быть не могла: болезнь до предела взвинтила все мои нервы. Присела рядом с ней, лицом к лицу. Нас разъединял круглый столик. Я раскрыла кулечек со спелыми яблоками. Почистила салфеткой, протянула одну ей.

— Будешь?

— Нет, спасибо.

— Не любишь?

— Люблю.

— А в чем дело?

— Не хочу.

— Хорошо, захочешь — скажешь.

Она кивнула головой:

— Обязательно.

Я с наслаждением откусила:

— Тебе восемнадцать?

— Да.

— Ты была когда-нибудь с мужчиной?

— Нет, никогда. Свое совершеннолетие отметила в больнице с капельницей, — раздраженно (краснея) стала оправдываться Инга.

— А хотела бы?

Она спрятала глаза. Ей было стыдно об этом говорить, а я получала удовольствие от того, что смущала ее. Мне становилось спокойно на душе при виде, как на бледном лице появляются оттенки красного. Я хотела ее сильнее взволновать, насколько хватило бы дерзости. Прикоснувшись к щеке, вплотную приблизилась к ней и стала дышать так, будто рядом со мной находился любимый человек.

— Это так приятно ласкать мужское тело, — продолжила я. – Прикасаться к губам, к шее, к ногам. Держать в руках член и следить, как он увеличивается в размерах…

— Не надо, — перебила она.

— Я люблю мужчин за сорок, женатых и опытных — с молодыми скучно. Мне нравятся седеющие волосы на груди, смуглое тело, маленький животик и красивый выпирающийся пупок.

— Не стоит, — промолвила она.

— Хорошо, когда с тобой обходятся грубо. В блаженстве не понимают, что бормочут под нос. Начинают материться, перечисляют всех матерей на свете с их дочерями(МОЖЕТ достаточно первой фразы…), дергают за волосы, помогают глубже глотнуть…

— Пожалуйста, хватит, — еле выговорила она. На ее глазах появились слезы.

Я словно очнулась, пришла в себя. Инга встала, взялась за капельницу и начала медленно двигаться к выходу. Она крепко держала возле груди Библию, стараясь слиться с ней в единое целое. Она была совсем еще ребенок, не видевшей жизни. Не понимала (непонимающий), чего лишает ее приближающаяся смерть. А я не знала, радоваться или печалиться за нее. Ей было легче умирать, чем мне, девушке, которая только начала осознавать, что жить на свете стоит. Я уже любила и была любима, планировала будущее, мечтала о благополучной семье, о муже, о сыне и дочери. Получила образование, окончила магистратуру, работала, строила карьеру, освободилась от родительской опеки, стала самостоятельно решать свои проблемы. Не стеснялась никого и ничего, была уверена в себе и завтрашнем дне. «Кайфовала», «оттягивалась» после работы в барах и клубах, наплевав на мнение других обо мне. Пыталась познать свободу, как могла и как получалось. Что же теряла Инга по сравнению со мной? Веру во Всемогущего…? Казалось, в ее жизни больше ничего и не было, кроме этой книги – единственной связи с Богом. Я следила за ней каждый день, иногда она заходила ко мне попить чая с лимоном. Большую часть (времени) мы сидели и молчали, (и) лишь (изредка) время от времени я задавала вопросы о вере, пытаясь, в какой-то мере, поддержать ее. Тогда она вдруг на несколько минут оживала, глаза начинали сиять, (она) без остановки что-то объясняла.

— Верую, чтобы понимать, — твердила Инга.

— Что именно?

— Это не мои слова, это Святой Августин сказал.

— А что же ты думаешь?

— Я доверяю…

— Кому?

— Ему.

— Зачем?

Она тяжело вздохнула, ей было сложно отвечать на мои вопросы. После этого я решила с ней вовсе не говорить на эту тему…

Каждую ночь вижу один и тот же сон. Темно, часы давно пробили двенадцать. Фонари не горят. Дорогу освещает полная, но уже убывающая луна. Местами идет мелкий дождь, капли падают на разбитый асфальт, сверкают под ногами. Они напоминают крошечные звезды, спрятанные за колумбиновыми облаками. Рядом со мной любимый, с кем рассталась год назад. Он крепко держит меня за руку. Поднимаемся вверх, еле волоча ноги. Счастливые, заходим на кладбище. Начинаем ходить полукругом. Внимательно осматриваем надгробные камни, стараемся на одном из них прочитать мое имя и увидеть тисненое фото, но, увы — безрезультатно. Я все еще жива. Он резко останавливает меня возле себя, хватает за талию одной рукой, другой проводит по волосам. Его обручальное кольцо царапает мне шею. Что-то шепчет, но слов не разобрать. Вокруг тишина, и слышно лишь как сверчки играют на скрипке, потирая острой стороной одного предкрылья о поверхность другого. Я поднимаю голову, во сне он старше и выше, похож на моего отца. Его руки такие же грубые, движения резкие, в нем постепенно исчезают эмоции. Обвожу пальцами по его морщинкам. Хочу проникнуть в глубину его синих глаз, которые в темноте кажутся намного ярче. У него снег на голове, не встряхнуть, прилип к седым волосам. Мы двигаемся как роботы, по заданной схеме, по привычке. Он наклоняется ко мне, а я поднимаюсь на цыпочки. Его губы пахнут взбитыми сливками. Желаю присосаться к ним глубже, почувствовать их аромат сильнее. Садимся на холодную мраморную плиту, снимаем с себя одежду. Ветер дует прямо на нас, раздавая пощечины. Он достает из затрепанного бумажника презерватив, протягивает мне. Я открываю пакет зубами, натягиваю резину на его отвердевший член. Молчит, потом встает, склоняет мое тело на бок, старается глубже зайти в анальное отверстие. Мне не больно, я ничего не ощущаю. Инга присела прямо напротив меня, своими большими глазами следит за нами. Не стесняется, не скрывает своего интереса. В руках крепко держит Библию, с каждым моим вздохом сильнее прижимает ее к себе. Я получаю удовольствие не от него, а от того, что она рядом. Прошу ее открыть священную книгу, любую страницу и прочитать хотя бы абзац. Вначале сопротивляется, но потом соглашается. Положив на колени, открывает посередине и читает. Тихий гул заглушает ее голос, ничего не слышу. Пытаюсь понять по губам, но безнадежно. Раскрытая книга медленно начинает сгорать. Огонь перебирается и по ее коже. Я смотрю, как она превращается в пепел, улетучивается в воздухе. На рассвете резко вскакиваю с постели, надеясь, что вновь увижу ее живой.

Приближалось вербное воскресенье. Инга уже два дня, как не выходила из палаты. Я впервые решила сама зайти к ней, повидаться. На стенах у нее висели рисунки. Оказалось, в свободное от чтения время она рисует пациентов в больнице. На одном из них я узнала себя: сидела на кончике стула, на мне было розовое бальное платье. Курила.

— Ты меня видишь такой? – спросила я.

— Нет, еще красивее, но не могу передать.

Я долго смотрела на свой рисунок, а потом присела рядом с ней.

— У меня высокая температура, — сказала Инга.

Проверила — она на самом деле горела.

— Знаешь, все время думала о твоем вопросе: «Зачем?». Читала Библию в надежде, что выздоровею. Но изо дня в день, постепенно, забывала, что такое быть здоровой. Я видимо привыкла к своей болезни… Тонула, но из последних сил держалась за соломинку. Ты понимаешь, о чем я?

Кивнула головой. Такую же безнадежность чувствовала и я.

— Я решила больше не читать, — призналась она. — Мне непонятно, (за) на что молюсь. Продолжать не имеет смысла, смирилась.

— Тебе лучше поспать, — сказала я.

— Да, — согласилась она.

На следующий день ее посетил священник. Они остались наедине. Я стояла в коридоре, слушала о чем они говорят, а потом вокруг все стихло. Святой отец вышел из палаты, посмотрел на всех собравшихся, благословил и поспешил удалиться.

После очередной химиотерапии, я попросила врачей отпустить меня на три недели в Арабские Эмираты. Разрешили. Сидя в самолете, уже поднимаясь над городом, находясь высоко над облаками, я думала о том, что больше не вернусь…

В наушниках играл «Персидский марш» Иоганна Штрауса… Я читала Библию…

РУБЕН ИШХАНЯН

_______

[1] Мф 17, 20

Добавить комментарий

Plain text

  • HTML-теги не обрабатываются и показываются как обычный текст
  • Адреса страниц и электронной почты автоматически преобразуются в ссылки.
  • Строки и параграфы переносятся автоматически.
CAPTCHA
Тест для фильтрации автоматических спамботов
Target Image